«Война опалила наше детство», — пишет Леонард Крайнов («Правда» от 13.03.25). Он пишет от имени тех, кого стал называть «детьми войны». И с ним нельзя не согласиться. Тяжёлые испытания выпали на долю этих детей. Потеря близких, крыши над головой, а также непосильный физический труд, жизнь, зачастую под игом оккупантов, в условиях голода, холода, постоянных обстрелов и бомбёжек. Вот почему КПРФ уже в течение многих лет борется за то, чтобы принят был всероссийский закон о «детях войны».
Продолжая актуальную тему, публикуем воспоминания ещё одного из тех, кто в детскую пору волею судеб оказался, можно сказать, в эпицентре военного горя.
Что запомнилось автору из той далёкой поры, какие ощущения вынес? Рассказывает он и о том, как вели себя взрослые в трагических для страны обстоятельствах: о храбрости, душевном благородстве и бескорыстии, а вместе с тем о трусости, подлости. И о том, как трудно было потом налаживать жизнь на земле, опустошённой фашистами.
Они ушли, сказав: «Пока!»
Отчётливо помню начало войны в нашей деревне Покровка на Орловщине. Ясный, солнечный день, позднее утро. Отец, наши соседи: Иван Курский, Павел, Никита Симакины, Иван Бурлаков, Алексей Меркушин. С котомками, узелками. На лицах растерянность. Столько дел вокруг, и всё теперь бросай. Надолго ли? Иные прошли Гражданскую, Финскую войны. Знали: такое быстро не заканчивается. И всё же надеялись скоро вернуться. Потому вместо «Прощайте» бодро произносили: «Пока!» Провожали бабы, ребятишки. Одни голосили громко, «в причёт», другие молча вытирали глаза, сморкались в передники.
Шёл мне тогда четвёртый год. Николаю Тихоновичу, моему отцу, исполнилось тридцать. За плечами служба в Красной Армии, Финская война 1939—1940 годов. Казалось бы, всё теперь складывалось вроде счастливо: семья, дети, привычный крестьянский труд. И вот на тебе: опять война. «Думаю, ненадолго», — утешал он мать, оставляя её с ребятишками мал мала меньше.
Жизнь в деревне после проводов мужиков текла тревожно. Всё как бы притихло, напряглось. Бабы, перекликаясь на улице, говорили тише обычного, забросили местные сплетни, новости. Всё больше — о вестях с фронта. А они не радовали. Но война — где-то там ещё, а здесь надо сено заготавливать, хлеб убирать. Не хотели верить, что бесполезно, что добро может достаться врагу. «Сталин сказал: победа будет за нами», — повторял мой дед, ставший теперь начальником — колхозным бригадиром. Ему было тогда уже за шестьдесят, для фронта не годился.
Мобилизовали лошадей. Даже велосипеды, у кого они тогда были. В подчинении у деда оказались бабы да подростки с вилами, граблями, лопатами. Вот и маялся с этой командой наш Тихон Стефанович, привыкший отвечать только за себя и своих близких.
Сейчас же ему приходилось «горбить» и за ушедших на фронт четырёх сыновей. Между тем грозное дыхание войны становилось всё ощутимее. Через нашу деревню, она стоит на шоссе Орёл — Ливны — Тамбов, потянулись с Запада на Восток, вглубь страны, стада коров, овец. Следом — тракторы, автомобили. Тяжёлая техника шла плотными колоннами, в несколько рядов. Места на узком шоссе не хватало, двигались по обочинам, оставляя глубокие колеи. Они, как своеобразные шрамы войны, остались потом на десятилетия, пока не сровняли их при реконструкции автотрассы.
Ближе к холодам пошли отступавшие наши части. Встречали бойцов сочувственно, радушно. Но всё же старики, понюхавшие пороха в Первую мировую, недовольно ворчали: «Долго ли ещё немцу спину показывать будете?» Сверху на колонны обрушивались немецкие самолёты. Бомбили шоссе. Правда, не помню, чтоб на территории деревни точно попали в цель. Одна из бомб разорвалась метрах в пятидесяти от нашего дома. Стены, стёкла задрожали, но всё обошлось. Только надолго осталась глубокая, обширная воронка. В половодье, в дождливую пору она превращалась в маленькое озеро, где плескались гуси и утки.
Непрошеные «гости»
Немцы вошли в деревню, хотя у взрослых теплилась надежда: авось, пронесёт… Нашу хату — она почти в начале улицы, если ехать со стороны Орла, заняли одной из первых. Нас потеснили в чулан, за печку. Там и проводили мы всё время. Мать, правда, выходила, чтобы покормить, подоить корову. Остальную живность — кур, гусей, поросёнка — съели незваные гости. Почему оставили корову? Скорее всего, очередь не дошла. В соседних домах, на колхозном скотном дворе было чем поживиться.
Высокой культуры представители западноевропейской цивилизации тоже нам не привнесли. Шумели, хлопали дверью, брали без спроса всё, что приглянется. За обеденным столом громко издавали постыдные звуки. Как бы соревнуясь, у кого лучше, громче получится. При этом дружно хохотали. Нас это смущало, казалось дикостью. Делать такое прилюдно, да ещё за обеденным столом, не позволялось и малым ребятам, считалось непростительным грехом.
Может, это бывшие шахтёры или ткачи, пастухи с Баварских Альп, огрубевшие в походах, «раскрепостившиеся», уверовавшие во вседозволенность, безнаказанность. Вот у соседей были на постое немцы из санитарной части. Те заводили патефон, слушали песни на своём языке.
В первый же день оккупации к нам в хату заявился односельчанин. Указывая на мать, стал втолковывать немцу, по-видимому, начальнику: дескать, родня у неё — советские служащие, коммунисты, теперь воюют против вас. И это была, в общем, правда. Отец, сельский активист, член ревизионной комиссии колхоза. Братья матери — ответственный работник райисполкома, колхозный счетовод, учитель.
То ли не понял немец доносчика, то ли было ему недосуг, но слушать долго не стал и буквально вытолкал за дверь. Тот, однако, при встречах с матерью угрожал: придёт карательный отряд, и тебя порешит, и весь твой выводок. Никакой карательный отряд, к счастью, не появился. А подлец, когда село отбили у немцев, при встречах с мамой прятал глаза.
Наши!
Контрнаступление под Москвой оттеснило фашистов и от нашей деревни. Отступали с боями. Помню беспрерывную стрельбу, яркие полосы прожекторов в ночном небе, уханье снарядов. Из хаты мы перебрались в погреб. Потому что оказались в буквальном смысле на поле боя. А деваться куда? Отсиживались на холодном, влажном ворохе картошки, в кромешной темноте.
Отступая, немцы всё же успели спалить нашу хату. Мать видела солдата с факелом — но могла ли она его остановить? Скорее всего, пристрелил бы, чтоб не мешала. Соломенная крыша вспыхнула мгновенно. Помню дымящиеся головёшки, оставшиеся от тёплой уютной деревянной избы, лужи от подтаявшего снега, слёзы на глазах старших сестёр. Мать не плакала. Может, радость того, что ушли притеснители, пересилила боль тяжёлой утраты.
Дедушкина хата, к счастью, уцелела, и мы перешли жить к нему. Там же поселились красноармейцы. Некоторых помню до сих пор. Комиссар — роты или полка, не знаю, — по фамилии Кустов, ещё санинструктор Мухин. Приходили командиры, рядовые бойцы. С докладами, за приказаниями. Иные — с боевых заданий. Вот лыжник, в белом маскхалате, возбуждённо рассказывает, как, по возвращении из разведки, его обнаружили немцы, открыли стрельбу из автоматов. «Пули по каске скользят, а я не обращаю внимания». Храбрился, наверное. Как не обращать внимания, когда ты на волосок от смерти? А санинструктор, красавец Мухин, вскоре погиб. Подорвался на мине в нашей же деревне.
Бойцы относились к нам тепло, по-отечески. Делились и едой, и одеждой, медикаментами. Разговаривали, шутили с нами, ребятишками. Видимо, вспоминая своих. Во дворе дома дедушки стоял подбитый самолёт-«кукурузник». Его потом увезли, наверное, ремонтировать. Я почему-то боялся к нему подходить. А трупы воспринимал спокойно. Их много чернело на снегу после боя, за нашим огородом. Там же и похоронили в наскоро вырытых неглубоких могилках. А после Орловско-Курской битвы холмиков этих резко прибавилось. Ими было занято всё поле между деревней и лесом.
После битвы под Москвой немцев, как уже сказано, потеснили. Но линия обороны проходила, по сути, за нашей деревней. Враги были в трёх-четырёх километрах от Покровки: в деревнях Начало, Выселки, Васютино — на родине известного поэта Дмитрия Блынского. А Дубинкино, Сетенево от нас километров за семь-восемь. Это был уже, можно сказать, глубокий тыл. Там фашисты безраздельно хозяйничали с 1941-го по август 1943 года. Будущий поэт, в ту пору мальчишка, описал в своих стихах жизнь под оккупантами, полную лишений и страхов.
Длительное время на передовой было затишье. Лишь редко слышались одиночные выстрелы да по ночам прожекторы прочесывали нейтральную полосу. Стороны, судя по всему, накапливали силы. Наша Покровка оказалась в зоне предстоящей Орловско-Курской битвы. Прибывали техника, пополнение, сооружались укрепления. С приближением решающего часа нас эвакуировали. Правда, недалеко, километров на пять севернее, в хутор Угольное. Место живописное: рощицы, овраги, поросшие шиповником, тёрном. Но и тут была слышна артиллерийская канонада. Немцы не жалели снарядов, наши отвечали взаимностью. Неумолчно били дальнобойные орудия. До сих пор в ушах звучит повторяющаяся с небольшими интервалами команда: «По немецкой батарее — огонь!»
Долетали шальные пули, осколки снарядов. Изумительно красивый, чаще малиновый, след, оставляли за собой трассирующие пули. Их предназначение — указывать цели, корректировать огонь, чтобы наверняка поразить противника. Особенно эффектна «трасса» в тёмное время суток. Для сторонних наблюдателей занятное зрелище. Для тех, кто на передовой, — дополнительный шанс быть убитым или раненым.
Брат, которого послали пригнать пасшуюся за околицей корову, вернулся однажды без неё, расстроенный, испуганный. Зорьку нашу сразило осколком. Так мы остались без кормилицы.
Призывников, которым подходил срок службы, направляли в стоявшие поблизости части, наскоро обучали. Иные потом и сложили головы здесь же, на «дуге», иногда буквально у околицы родного села. Были и дезертиры. Их ловили, судили.
Случаи дезертирства описаны в очерке Василия Пескова, в повести Валентина Распутина «Живи и помни», в произведениях других авторов. В нашей местности это явление имело свои особенности. Отступая или вырвавшись из окружения, многие бойцы шли через родные сёла и деревни. Как не заскочить в свой дом, не повидаться с близкими — может, последний в жизни раз? Оставались на день-другой. Иные продлевали срок «самоволки». Она затягивала. Где теперь искать свою часть? Надо обращаться в военкомат, объяснять, почему отстал. И ещё не известно, чем всё это обернётся.
Вот и прятались по чердакам, оврагам, рощам: авось, пронесёт. Относились к ним у нас презрительно. Сочиняли едкие сатирические частушки типа: «Дезертиры, рожь поспела. Вы не бойтеся расстрела!»
Мы — «выковыренные»
В Угольном между тем становилось всё жарче. Было ясно: оставаться тут гражданским больше нельзя. Нас отправили дальше, ещё километров на двадцать севернее, в деревню Большая Гурьевка нашего же района. Расстояние вроде и не очень уж дальнее, но идти пешком, с узлами, с малыми детьми. Я шёл наравне со взрослыми. Делали привалы. Один — у Русского Брода, райцентра, на берегу реки Любовши.
Место, овеянное славой наших предков! Первые упоминания о нём относятся к 1236 году. Выше по течению реки — Татарский Брод. Южнее райцентра — Юрты, Колчанка, Булгаровка. В названиях — память о тех далёких временах, о неспокойных буднях здешних жителей, которым приходилось отбиваться от непрошеных гостей. В 1571 году по указу Ивана Грозного тут была создана «Дозорная сторожа» для защиты от кочевников.
Метрах в восьмистах от нашего привала немецкие самолёты бомбили железнодорожную станцию, элеватор. Стояли над ними высоченные, колеблемые ветром столбы чёрного дыма.
Лётчик мог сбросить бомбы и на наши головы. Но притерпеться можно, видимо, ко всему. Меня же сильно огорчила потеря крохотного кусочка мыла. Умываясь, упустил его в реку. А мыло по тем временам — драгоценная вещь!
Мы, «выковыренные», как называли нас местные жители, то есть эвакуированные, были, что называется, на птичьих правах. А в садах созревали яблоки, на грядках зеленели огурцы. Дети не всегда понимают, что это чужое. Отсюда и недоразумения, мелкие конфликты. Хотя, надо сказать, хозяева к нам в основном относились вполне терпимо, с пониманием.
Были и с одеждой проблемы. Мать с тёткой перешивали, перекраивали старьё «на руках» — без швейной машинки. Она сгорела вместе с домом, со всем хозяйством. И с моими парусиновыми ботинками. Не помню, как они выглядели, но почему-то особенно ими гордился и всегда, при случае, вспоминал о них как чуть ли не о главной потере в горниле войны.
Тем временем от родственников до нас дошло известие: дядя Гриша, старший брат матери, погиб в бою под Ленинградом. Мама и тётка плакали молча, за работой. Хозяйка дома, принявшая на постой нашу большую семью, громко «голосить» категорически запретила. Можно понять и её: своих слёз — море. Получила похоронку на мужа.
Сейчас я держу в руках косой треугольничек письма дяди с фронта сестре, недавно переданное мне племянником. Нашёл он эту весточку в семейном архиве. Полуистлевший листок, со стёршимися на сгибах буквами. Письмо из-под Саратова. Неподалёку шли тогда кровопролитные бои, однако содержание сугубо мирное. Вероятно, часть, в которой он воевал, вышла из сражений на переформирование либо готовилась к отправке на передовую.
«От Саратова до Ново-Липовки, где мы живём, — пишет он, — восемнадцать километров. Здесь всё дорого. Молоко 1 литр — 35 руб., хлеб — 50 руб., кило мяса — 150 руб., картошки — 30 руб., табак — 20 рублей стакан. Со мной вместе наши деревенские Мальковский Иван Филиппович, Шматков Никита Андреевич… Ответ пиши мне по адресу: Саратовская область (далее стёрто на сгибе), Ново-Рисловский с/совет, деревня Ново-Липовка, Бо…дариной Анне Ивановне, для бойца Мирошкина Г.А.». На почтовом штемпеле дата отправления: 18.03.42.
Дядю, как и многих других односельчан, призвали в июне 1941-го. В ту пору шёл ему сорок первый год. Отвоевал Гражданскую, участвовал в коллективизации, вёл колхозную бухгалтерию. Знал, в общем, жизнь, знал, что может ждать впереди. Но письмо — без намёка на уныние и тревогу. Может, не хотел расстраивать сестру. Между тем жить ему, как и односельчанам — товарищам по оружию, оставалось совсем немного.
Об этом лаконично сообщает «Книга Памяти Орловской области»: «Мирошкин Григорий Абрамович, русский, род. в 1900 г., РСФСР, Орловская область, Верховский р-н, Покровский с/с, с. Покровка. Рядовой 942 стрелкового полка, 268 стрелковой дивизии. Погиб в бою 26.07.42. Захоронен в братской могиле: РСФСР, Ленинградская обл., д. Путролово». «Шматков Никита Андреевич. Красноармеец 1183 стрелкового полка. Умер от болезни 03.10.42. Захоронен: Ивановская область, г. Гусь-Хрустальный, городское кладбище». «Мальковский Иван Филиппович, младший лейтенант 343 стрелкового полка. Умер от ран 16.11.44. Захоронен: Венгрия, с. Шапо-Ереш, двор церкви».
Все трое из пехоты — «царицы полей». В разных краях, даже странах, нашли последний приют земляки. А снова сошлись под обелиском в память погибших воинов Великой Отечественной войны. Монумент установлен в живописном уголке, у зелёного массива, почти напротив того места, где некогда стояла хата Григория Мирошкина.
Война основательно выкосила мужчин нашего рода. В первые же дни боёв без вести пропал брат мамы Степан. Политрук, ещё до войны сменивший работу в райисполкоме на мундир военного. Брат отца, Фёдор, оставленный в соседнем районе для подпольной работы в тылу, немцами казнён. Другой его брат Григорий, строитель Комсомольска-на-Амуре, тоже бесследно сгинул в горниле войны. Впрочем, картина, типичная для многих семей. Из шестерых мужиков, которых провожал я на фронт в июне 1941-го, домой вернулись лишь трое. Из них двое, в том числе мой отец, искалеченные.
Отголоски великой битвы на Орловско-Курской дуге заметны были и в Большой Гурьевке. Над нами постоянно шли в ту сторону самолёты. Высоко-высоко — истребители. Ниже — тяжёлые бомбардировщики. По ночам небо разрезали лучи прожекторов, горизонт озаряли сполохи далёких пожаров. А вместе с «выковыренными» появились раненые красноармейцы. Разместилась и какая-то тыловая часть. Предприимчивые хозяйки из окрестных деревень выменивали у бойцов на масло, творог, яйца — мыло, спички, другие ходовые товары, которых так не хватало тогда в быту.
Моя землянка
Всё слабее стало доноситься эхо боёв. Немца от нас погнали дальше, к Орлу, близилось время первого салюта. И уже в июле 1943-го вернулись мы на родное пепелище, поросшее бурьяном. В углу сада — воронка от разрыва бомбы. В ней — дохлая лошадь, ещё покрытая шерстью. Значит, пала недавно. Мать с тёткой тут же, в воронке, её и закопали. Позже я посадил на этом месте ёлочку.
Сильно пострадала во время боёв и хата дедушки. Он всё же её подремонтировал, подправил, но жить в ней нам не пришлось. Вернулась младшая невестка, вдова с двумя детьми. Пока взрослые размышляли, что делать, как быть, мы с братом обшаривали окрестности. Всюду траншеи, могилы, мотки колючей проволоки, остовы сгоревших машин и за нашим огородом, и за околицей села…
Притащили сиденье от легкового автомобиля. Позже, споров с него обшивку, мать сшила брату пиджачишко, помнится, тёмно-коричневого цвета. Ребята постарше извлекали из-под завалов настоящее боевое оружие — наше и немецкое. Автоматы, винтовки, пистолеты, гранаты и прочее. Конюшня, где до войны работал мой дед, превращена была в оружейный склад. Прямым попаданием снаряда или бомбы здание буквально разметало по сторонам. Содержимое разлетелось на сотни метров. Многое собрали наши бойцы. Многое впопыхах и оставили.
Так что деревенским подросткам было чем играть в войну. Размечали рубежи, занимали в окопах позиции. И палили друг в друга из настоящих винтовок, автоматов. Поверх голов, понарошку. Разряжали снаряды, гранаты, мины. Страшные были игры. Чуть ли не каждый день на селе раздавались вопли, стоны: убило, оторвало руку, ногу, выбило глаз. Много тогда полегло, много было искалечено нашего брата, ребятишек.
Кончилось тем, что военкомат вместе с сельсоветом создали специальную комиссию. Её представители ходили по дворам, выявляли, в основном по наводке старших, владельцев таких «арсеналов», отбирали опасные «игрушки».
А теперь вернёмся к нашему пепелищу. Солнце клонится к полдню, там и вечер. Надо как-то определяться с ночлегом, жильём. За вишнями, в саду, зеленел солидный холм. Землянка. Она появилась, пока мы скитались по другим деревням, по чужим углам. Мать преградила нам в неё вход. Пригласила деда. Стали вместе осторожно спускаться по вырытым в земле ступенькам. Потянули на себя плотно сидящую, отсыревшую дверь. Открылась за нею, к великой радости, довольно благополучная картина. Небольшая печь, вплотную — широкие нары. Рядом грубо сколоченный стол и такие же, «медвежьей» работы, скамейки. На полу пустые пачки от елецкой махорки.
Словом, как в сказке: тут русский дух, тут Русью пахнет. Подходящее вроде бы помещение. Но не обрушится ли? Был уже случай: крыша обвалилась на спящую в землянке семью. Дедушка критически осмотрел помещение. С особой тщательностью потолок, матицы, балки, на которые они уложены и сопряжены со стенами. Вроде всё надёжно. Протопили печку, позже глиной смазали пол. Ровный стал, гладкий, легко подметать. Словом, не землянка — загляденье. Прямо по Василию Тёркину: «Тут, ребята, чай пить можно, стенгазету выпускать».
Нашлось немного керосина, из гильзы снаряда сделали коптилку. Вместо спичек — огниво. Прибор немудрёный, сами с братом смастерили. Прежде всего, кремень. В нашей местности, зоне Курской магнитной аномалии, добра этого, как и железного колчедана, предостаточно. Далее кресало: стальная пластинка. И жгут из ваты, заключенный в трубку, — трут.
Многие знают теперь про огниво лишь из народных сказок. А послевоенный люд, не только, кстати, в нашей местности, пользовался им довольно широко. Мы к землянке притерпелись. Тепло в ней, сухо. И не на постое у кого-то, а сами себе хозяева. Правда, тесновато для большой семьи. И темно большую часть суток. Особенно зимой. Дверь настежь надолго не откроешь. Окошко маленькое, под самым потолком. Если смотреть снаружи, то у самой земли. В метель его вовсе заносило снегом. Так что трудно было понять, день на дворе или ночь. Тем не менее солнечным зимним утром я иногда с интересом наблюдал, как заяц в саду, привстав на задние лапки, лакомится ветками вишни.
Выйти на улицу не в чем: ни одежды, ни обуви. Так и провёл на печи, будто сказочный персонаж, всю долгую зиму, с 1943 на 1944 год. Мать, старшие сёстры — им было по 13—14 лет — несли все заботы по хозяйству. Ходили в лес за дровами, добывали в основном хворост. Ни силёнок, ни инструмента не было, чтобы спилить, разделать лесину посолиднее, дающую больше тепла.
Время в землянке зимой тянулось очень долго. Гулять не выйдешь, книжек нет, да и читать я ещё не умел. Старшие, чаще всего брат — он до войны успел окончить первый класс, рассказывали сказки, небылицы. Некоторые брат сам и сочинял. Он вообще был большой затейник. Потому, наверное, и стал впоследствии школьным учителем. Дрались и ссорились между собой крайне редко. Дни зимой, как у нас говорят, с воробьиный нос, а ночи длинные. Сон помогал коротать время, забывать о голоде, экономить силы.
Чем кормились эту зиму, как? Толком понять не могу. Что-то подбрасывали из собеса. Мизер, если судить по нашему рациону. Комиссар Кустов — его, как и других наших бойцов, никогда не забуду за доброту и ласку, — видя, как мается мать со своей оравой, предлагал определить, хотя бы младших, в детский дом. Наотрез отказалась. Иногда я думаю: может, зря? Там тоже была тогда жизнь, наверное, не сахар. От друзей-детдомовцев — коллег по работе — знаю: особой роскоши не было. А всё же ели три раза в день, были худо-бедно обуты, одеты.
Строим дом
А солнце ходило по небу всё выше, так что из нашего окошка видеть его стало труднее. По земляным порожкам к двери стали подбираться лужицы талой воды. Как бы там ни было, перезимовали. Нужно думать о долговременном жилище. Легко сказать! Местность степная, лесов промышленных нет: мелкие рощицы. Да и те извели для своих нужд сначала немцы, а потом и наши. Что после боёв осталось, перетаскали на свои усадьбы те, кто половчее, физически сильнее, оборотистее. Хату пришлось «лепить» из глины. Благо она под рукой, в канаве, по соседству с пепелищем.
Старый фундамент не годился. Дети подросли, помещение, решила мать, нужно попросторнее. Дома из саманных — глиняных — кирпичей в степных районах — дело обычное. Их изготовление не требует особого мастерства. Нужна, правда, недюжинная физическая сила. Глину копать, заливать водой, месить, смешивать с соломой, чтобы кирпич не разваливался. И набивать потом станок тяжёлой, вязкой массой.
Кирпичей таких, размером 40 х 40 и толщиной 13—15 сантиметров, весом примерно в полпуда требовалась на хату не одна тысяча. Работа трудная и для взрослых. А «команда» слабосильная: мать да тётка. Ну сёстры как-то помогали. Нашли дело и мне: поворачивать подсохшие кирпичи на ребро, срезать ножом оплывшие грани. В общем, дело сложное, нудное, обо всём рассказывать долго. Как-то всё же хату себе «слепили».
С весны 1944 года стала заметно оживать жизнь в нашем колхозе. Женщины ходили зарывать окопы. Ими, как паутиной, были опутаны поля, луга, перелески. На быках, коровах поднимали пашню, уже ставшую целиной. Семенами помогло государство. Их носили на себе из райцентра за восемнадцать километров. И вот, выстроившись в ряд, старики на краю вспаханного поля, иные в лаптях, с севалками — соломенными корзинами через плечо, отведя руку далеко назад, продвигались вперёд, методично, равномерно разбрасывая семена. Забытый за время коллективизации способ сева. Прямо как на давних лубочных картинках. Следом бабы и подростки тянули на себе бороны, заделывали зерно в почву. Покончив с пшеницей, просом, овсом, посадили картошку…
На «подножном» корме
Голод — вечный спутник моего детства. Да только ли моего? Это могут сказать о себе многие представители нашего поколения. Особенно тех мест, по которым прокатилась война.
С наступлением тепла переходили, как сказали бы чабаны, «на подножный корм». В поле, в лесу, на лугах искали себе пропитание. Там же устраивали игры, забавы. В пору сенокосную, если зори тёплые, можно было тут, в копнах сена, и заночевать. Так иногда и поступали. Взрослые наши повадки знали, искать не торопились. Да и не было тогда случаев, чтобы дети пропадали. А дома что? Щи из конского щавеля, из лебеды. О последней говорят: полезна, питательна. Возможно, если подают вместе с другими яствами да с приправами…
Надо сказать, ребятишки в ту голодную пору оказывались выносливее взрослых. Наверное, потому, что наш рацион был всё же богаче. Там пожуёшь дикий лук, тут — просвирник. А в них углеводы, белки, фитонциды всякие.
У взрослых времени на это нет. Работа в колхозе, на своём подворье. Организм за годы страшных испытаний ослаблен. Гуляя сейчас в парке, в лесу, вообще на природе, невольно интуитивно присматриваюсь: что тут можно есть? Почки липы, молодые побеги сосны, русского клёна, корни лопуха, просвирник, пахнущие валерьянкой цветоносы примулы (баранчика), дикие лук, чеснок, щавель, многое другое. А стебли крапивы, подвяленные на костре, — и вовсе деликатес.
Для нас, ребятишек, жизнь становилась веселее, сытнее, когда поспевали рожь, пшеница, наливались стручки гороха. Правда, нужно было ещё суметь к ним подобраться, перехитрить бдительных сторожей. Как только зерно достигало молочной спелости, колоски срывали, шелушили в ладонях, ели с большим удовольствием.
Весной с нетерпением ждали, когда сойдёт снег, обнажится картофельное поле и можно будет собирать «куркули». Они же — «чибрики», «тошнотики». Мёрзлая картошка. Мелкая, как правило, которую не заметили осенью, при уборке. Собирать куркули лучше всего ранним утром, как у нас говорят, «по черепку». Это когда ещё минусовая температура, почва под ногами твёрдая, а лужи покрыты тонкими, сверкающими льдинками.
Операция простая, рыться в грязи не требуется. Мороз как бы сам выдавил клубни на поверхность. И лежат они, вымытые талой водой. Подбирай да складывай. Дома промыть, очистить, если кожура не сошла. Истолочь до состояния густого пюре и — на горячую сковородку. Минуты через три блины готовы. Толстые, почти как лепёшки, молочно-сероватого цвета, на изломе искрящиеся крахмалом. Казались они невообразимо вкусными! Особенно если обмакнуть в тёртый, разведённый на воде, а лучше — на молоке, хрен.
Есть надо сразу. Ибо через час-другой стекленеют, не угрызёшь. Собирали куркули и впрок. Сушили, измельчали, добавляли в летние блюда уже известного состава. Приехав как-то домой по весне, я решил тряхнуть стариной, сходить за куркулями. Собрал, испёк по известной технологии. Попробовав это блюдо, поморщился. Ничего-то не осталось от прежнего восторга.
Наша мельница
Огород в пятьдесят соток давал какой-никакой урожай. Сажали что придётся, в том числе рожь, ячмень, просо. Не центнеры собирали, конечно, пуды. Что-то получали в колхозе, на трудодни. Надо было это перерабатывать до того, как подать на стол. Просо, ячмень толкли в ступе. Тяжёлым металлическим пестиком — попросту ломом, тупым его концом. Получались крупа, пшено. Не очень, правда, высокого качества. Но тут не до жиру. Иногда варили без всякой предварительной обработки. Из ржи, например, получалась кутья.
Нужна была и мука. Ближайшие от нас водяные мельницы — в Речице, Нижнем Жерновце — порушены в войну. Паровые, что были в селе, а также маслобойки — ещё раньше, при раскулачивании и коллективизации. Не дожидаясь, когда восстановят мельницы на реках, стали у нас изготавливать свои. Появились они практически в каждом доме. Мы с братом тоже себе смастерили. Конструкция элементарно проста. Я и сейчас, без чертежей, за полдня мог бы такой агрегат соорудить.
Берёшь кусок жести. Гвоздём либо другим острым, твёрдым предметом набиваешь отверстия наподобие тёрки. Оборачиваешь этим листом шероховатой поверхностью наружу деревянный столбик, сантиметров десять в диаметре, закрепляешь. С другим листом, только длиннее по высоте (примерно на 10—12 см), проделываешь ту же операцию. Сворачиваешь в цилиндр, миллиметра на два-три больше диаметра столбика, шероховатой стороной внутрь, закрепляешь его.
Надеваешь на столбик, приделанный к доске или другой ровной поверхности, пристраиваешь ручку. Мельница готова. Остаётся засыпать сверху зерно — и за работу. Мука выходит грубого помола. Зато своя, да ещё, как утверждают медики, более полезная для здоровья. Так вот, постепенно, деревня обрастала бытом.
Мы верили: всё будет хорошо!
Война откатилась за рубежи страны. И деревня уже не казалась безмерно хмурой, придавленной. Нужда нуждой, а жизнь брала своё. Молодёжь по вечерам устраивала игрища. У нас это называлось пойти «на улицу», «на топтун». Летом это посреди села, на каком-то облюбованном пятачке. Зимой сложнее.
Клуба ещё не было. Собирались в одном из домов, по очереди, у кого в семье есть невесты. Приходили ребята даже из ближних деревень — Овчаров, Орловчика. За три-четыре километра, через овраги, по бездорожью, глубокому снегу. Девушки на такие переходы не отваживались. Были только свои, покровские.
Одежонка у всех в основном хилая, «на рыбьем меху», а старались выглядеть пофасонистее. Один, например, приходил в потёртой ватной рабочей фуфайке, но в галстуке. Видать, оставил гостивший в доме городской родственник. Выглядел наряд весьма забавно, да кто на это обращал внимание. Другой — в лакированных ботинках с калошами, хотя многие знали: ботинки-то без подошв.
Были парни и с пустыми рукавами, хромые, со шрамами на лице. Балалаечник, тоже инвалид, разогревал публику лихими переборами «барыни» и «матани». Гармонисты, баянисты появились позже, когда стали возвращаться демобилизованные солдаты с трофейными инструментами.
Невесты переглядывались, перешёптывались. Здесь ли тот, кого ждёшь? Нет? Почему? И вот, как бы обращаясь к подруге, иная запевает:
Все пришли, все пришли,
Все по лавкам сели.
Моего и твоего,
Видно, волки съели.
Чаще всего в частушках звучали всё же темы войны, события на фронте и в тылу:
Скоро кончится война,
Все поедут ротами,
Я милого своего
Встречу за воротами, —
делится сокровенным одна из певуний.
Ну а те женихи, что рядом сейчас? Тоже ведь ждут внимания, взаимности!
Девочки, девчоночки,
Не будьте гордоватые,
Любите раненых ребят,
Они не виноватые, —
обращался парнишка с пустым рукавом, глядя на девчонок в упор.
Посиделки заканчивались за полночь. Впереди будний день, хлопоты, заботы. Но всё-таки верилось: придёт на нашу улицу настоящий праздник.
И дождались его: 9 Мая 1945-го!